"Между тем в средних и особенно низших классах женщина поставлена в совершенно иные условия. Здесь положительно все заботы лежат на ее плечах, так что с утра до вечера она работает наравне с мужем, готовит кушанье, обшивает ребят, моет белье и т. д.". И во всей статье, как кажется, не вполне исчерпывающей безобразия обеспеченного персидского общества (так как иногда автора удерживает от изложения тех или иных подробностей простое чувство приличия), ни одного слова нет о том, что подобные безобразия возможны в народной среде.
Но едва мы с крайнего востока перенесемся на крайний запад, в ту же самую обеспеченную среду, как немедленно встречаемся опять с всевозможным неблагообразием. Здесь (если верить герою одного произведения Дюма-сына) уже утрачена вера в женщину, а вместе с тем и способность любить. "Как бы я ни был бесполезен и ординарен, — говорит некий де Рион (в "Друге женщин" Дюма), — я дал себе слово не бросать ни моего сердца, ни моей чести на съедение всем этим прелестным и страшным созданиям, из-за которых разоряются, теряют доброе имя и убивают себя. А их единственная забота, посреди такой всемирной свалки, одеваться то в виде зонтиков, то в виде колокольчиков". Но не одни женщины, превращенные в зонтики и колокольчики, до глубины души возмущают г-на Дюма и героев его произведений: возмущается все буржуазное общество последних пятидесяти лет. Читая этюд г-на Боборыкина, видишь, что г-н Дюма просто, как говорится, потерял голову в этом буржуазном вертепе; он не знает, что делать: то вдруг ожесточится и вопиет: tue-la! (бей!), то забормочет что-то о духовной любви, то о правах женщин, — но вообще видно, что "бабы его доняли" и что спасения ему от них нет никакого. Краски, которыми охарактеризовано в названной статье г-на Боборыкина "бабье дело", от которого потерял голову г-н Дюма, до чрезвычайности мрачны.
"Для него (то есть для Дюма), — говорит г-н Боборыкин, — мужчина и женщина представлялись в виде самца и самки. Они, в его воображении, пожирают друг друга, чтобы умертвить душу. Любовная страсть явилась для него в виде постоянной жестокой битвы, кончающейся всегда смертью одного или обоих вместе, если не физической, то нравственной. И мы видели на самом деле все отвратительные стороны этой битвы под прикрытием того, что называется ухаживанием, или же так называемых французами — легких нравов, и что он, не задумываясь, называет прямо проституцией. Настоящей проституцией он не занимается. Он задался целью исследовать все виды тайной проституции, фальшивой, такой, где женщина представляет собою высшую степень испорченности, где она несет душевную заразу и ненависть к мужчине под видом обольстительной любви или подобия любви. Дюма разоблачает поэтическую и сентиментальную проституцию. Не довольствуясь тем, что в целом ряде пьес Дюма показал жестокую битву между самцом и самкой в мире тайной проституции и адюльтера, он показывает ту же битву и в недрах супружества, самого настоящего и законного супружества…"
Еще в более ранний период в деятельности Дюма из некоторых его произведений можно было понять, "что Дюма смотрит на брак совсем не положительным взглядом, а признает его скорее как наименьшее из зол, как некоторого рода перемирие в непрестанной войне мужчин и женщин, может быть западни..." Если бы жена была честная мать семейства, борьба все-таки останется борьбой и если не приводит к крови (tue-la!), то выражается другими видами страдания. Поль Бурже указывает на одно место в произведениях Дюма, где этот писатель, обращаясь к молодому мужу, сидящему у изголовья жены, только что разрешившейся от бремени, говорит:
" — Ты поникнул головой? Вот ты, в свою очередь, побежден женским элементом. Он воспользовался тобою для того, чтобы выполнить свое дело. Этот элемент притягивает тебя, соблазняет, употребляет тебя в пользу, то удаляет, то опять берет и устраняет тебя, смотря по тому, чего требует предназначение и известное отправление жизни. И познай, между прочим, что так всегда будет; какова бы ни была плоскость, на которой ты встречаешься с женщиной, она никогда не берет тебя для тебя, а всегда для самой себя".
Вот какое безвыходное положение авторов и героев. Так зачем же говорить: "Бей ее!" Легче не станет, как оказывается в конце концов. Нечто подобное, страшное-престрашное, приведено также и из Шопенгауера. Во всяком случае, дело это оказывается "неумолимое и неискоренимое", и у г-на Дюма мы не нашли никакого указания, как тут быть, чтобы женщина в конце концов не съела мужчину совсем с костями.
Последняя сцена, в которой г-н Дюма говорит таким пророчествующим языком (познай, — она тебя съест!), наводит нас на мысль спросить удрученного людоедством женщин моралиста: "Отчего собственно молодой муж поник головой — оттого ли, что жена его родила, или же оттого, что у него теперь не только "колокольчик под зонтиком", а еще и ребенок. Не испугал ли его, бедного бульварного хлыщика, этот ребенок?.."
Мне кажется, что испугал и ошеломил молодого мужа (да и молодую жену из породы зонтиков также) именно ребенок. Почему же? Потому, что между ними, людьми, разделенными строем буржуазной жизни на не имеющие ничего общего роли цветка и корня, — появилось существо, требующее от них забот во всех отношениях; они оба — и муж, поникший головой, и жена, думающая, какой ей теперь купить корсет, — впервые на беспомощном ребенке ощущают кабалу ответственности за человека во всех отношениях. Он еще весом только в четыре фунта, ему нужно всего-навсего только одну рюмку молока, но он заставляет думать обо всем, что касается человека, и от этой непривычной работы, разумеется, поникнет непривычная к ней голова. Голова нашего мужика и бабы не поникнет от ребенка, произойдет только задержка в работе, но тут помогут добрые люди; отвечать же за его карьеру, за его средства к жизни, за его душу, за его ум, уменье, знание, им нечего — он будет жить точно так, как живут они оба, воспитается в том же разнообразии впечатлений труда, среди которого они живут сами; ни подняться, ни опуститься выше или ниже кого бы то ни было в однородно трудящемся обществе, где живут отец и мать, не будет ни надобности, ни возможности; он будет всем равен и одинаков со всеми — мужик, как все. Кроме того, он со временем под старость помога, следовательно, утешение. В народной среде, где строй жизни требует от каждого человека личной деятельности во всевозможных отношениях, не ощущается тяготы от обилия многостороннейших обязанностей по отношению к вновь родившемуся человеческому существу; многосторонность — атмосфера народной жизни; здесь же, в буржуазном обществе, ребенок тиран: он пришел и потребовал от отца и матери огромного к себе внимания, тогда как им самим впору только каждому гнать свою линию.