— И-и! Что убиваться? велики там деньги! Погоди-ко, у меня будут, так ты думаешь я тебе не дам? Сколько угодно! Чего ты? Не мы одни. Послушай-ко, как дедушку-то пристукнуло? Поспроси-кось его, чего с ним исделали?.. А уж он ведь не тебе чета, ему почитай пора в гроб, стар, а и его на последние два целковых нагрели… Дедушко! — обратился он к старику, сидевшему молча на лавке. — Посмеши, нас, развесели, расскажи, как тебя, старого, обработали… А ты, Анна Сергеевна, послухай да перестань выть-то!.. Эко беда какая — три-то целковых!
— Да ведь я из-за трех-то целковых целый год билась! — вдруг со всей энергией горя и печали торопливо проговорила хозяйка. — Подумай-ка ты, кабы три-то целковых мне не надобны были, стала бы я ночи-то сидеть за станом? Аршин-то — он гривенник стоит, а подумал ли ты, сколько за ним труда-то? Ведь я каждую ниточку обдумала, на что мне ее применить, что себе в дом принесть… Кабы я о своем доме за каждой ниткой не думала…
Впечатление этих мученических признаний было так удручающе, что вся компания наша невольно чувствовала себя глубоко виноватой пред этой труженицей. Все слушали молча; сам муж хозяйки не только не нашелся что ей возразить, но как-то весь натужился, напряг все свои силы, чтобы перетерпеть эту тяжелую минуту. На наше общее счастье, первый опомнился от удручающего впечатления все время молчавший старик. Вероятно, горе его было гораздо больше горя Анны, потому что он, слушая ее, стал улыбаться старческой, беззубой улыбкой и, наконец, заговорил:
— Вот так-то и меня, старого дурака, оболванили на старости лет… Этто продал я лаптей на рубль на восемь гривен… С Рождества я над ними копался; иду домой и думаю: надобно моей старухе калач купить; сколько она, бедная, мне одной лучины нащепала, пока работал, а иной раз сидит и лучину сама мне держит, светит… Глаза-то уж у меня плохи, высоко воткнуть не вижу, так моя старуха сама сидит да светит… Думаю: "Надо ей калач купить!" Вот иду к калачам-то, а навстречу мне малый молодой; несет на ремне через плечо коробок открытый, а в коробке всякие вещи лежат. "Не угодно ли, говорит, поиграть на счастье? билет стоит три копейки — и всегда что-нибудь выиграешь, а не понравится — прибавь две и опять играй..." А на грех как раз перед моими глазами один наш же знакомый мужик кошелек выиграл кожаный и никак не меньше как пятьдесят копеек… "Ах, думаю, ежели бы мне кошелек-то! Деньги у меня есть, положил бы я их в кошелек, и было бы у меня на душе повеселей, все я вроде как хозяин…" Взял билет, выходит кольцо. "Зачем, говорю, мне, давай другой…" Взял другой — выходит булавка! И это не надо! Взял третий — попалась цепочка: опять не по мне! Да и пошел… Стал у меня в голове кошелек — хоть что хоть!.. Брал, брал, брал, глаз с кошелька не спускаю, хвать — и денег у меня ни копейки не осталось, и в руках у меня карандаш! Ударило меня, братцы мои, в слезу! "Не угодно ли еще попытать счастья?" — "Нет, говорю, не надо, довольно!" Пошел и сам не знаю, куда иду… Иду, иду, ничего не вижу, не помню… вдруг вспомню — матушки мои! Так в волосы себе и вцеплюсь… Что скажу старухе? Сидит она, сирота моя, ждет, думает — подарю ей калач, поправимся… Что делать! Боже мой милостивый! Мучился, мучился, сел на пень, забрался в лес, думаю: "Ничего не поделаешь! Надо опять работать. Приду, мол, домой, скажу старухе все чистосердечно и сяду работать дни и ночи, все ворочу!" И будто полегчало… Пошел опять, и опять меня всего мраком отуманило… Зло во мне закипело ключом… Так бы и разорвал на части кого! Побежал я почесь бегом, точно кого догоняю, а дыхание так меня и разрывает! Вдруг мне вступило в ум, что как я пошел на ярманку — попался мне на пороге наш кот… И причудилось мне, что это от кота мне… Озверел я на кота, повернул с дороги прямо домой, думаю, так его и разорву на части… Бегу, бегу, вижу уж и деревня наша показалась, и опять меня ударило в голову, образумился я… "Нет! думаю, грех мне кота бить! жиловой кот не сделает мне греха, из чего ему мне зла желать? Нету! Живи, друг любезный…" И пришел еле жив домой… Сидит на пороге кот, и старуха меня ждет… "Что, Савельич, купил мне калачика?.." Сел я на порог и замолчал. Поглядела она на меня и тоже замолчала. Поняла, старая! И промолчали мы с ней этак-то до вечера: она так сидит вот в уголке, молчит, а я у двери сижу, мыслей никаких не имею… Подошел вечер: "Что ж, говорю, Матвеевна, посвети мне!.." Зажгла она лучину, села около меня, а я опять за лапоть…
— А карандаш-то куда девал? — улыбаясь и, должно быть, что-нибудь зная про участь карандаша, спросил широкоплечий.
— А с карандашом, ничего, не очень плохо вышло!.. — с легкой улыбкой проговорил старик. — С карандашом вышло по-хорошему! Думал, думал я — куда мне карандаш? что мне с ним делать? Подарить какому-нибудь мальчишке жалко, все деньги ведь, продать — не покупают… Со старухой посоветоваться — совестно, да и что она поймет?.. Вот я и вспомни, что когда идешь на исповедь к святому причастию, так дьякон в книжку записывает имена, и за это ему деньги дают. Думаю: "Не возьмет ли он с нас со старухой вместо денег-то карандаш?" Подумав, пошел к нему. "Так и так, говорю, когда о посту будут исповедовать, не возьмете ли вот эту штучку за труды, а то денег у нас со старухой не будет?" Ну дьякон усмехнулся, говорит: "хорошо!" Так вот с карандашом-то хошь надумал я по-хорошему.
— Стало быть, теперь карандаш-то у дьякона?
— Ну это еще погодит! А как он его испишет да забудет? Карандаш у меня сохраняется в целости.
— Ловко ты, брат, с карандашом надумал! — сказал широкоплечий. — А ты вот чему подивись: уж, кажется, ты стар, а и тебя потянуло на уловку! И тебе захотелось, старому, какой-нибудь ловкий оборот сделать… Вот наш грех-то в чем!